|
На посошок!..
Пришла Свобода как предвестье,
В передней сбросила пальто.
Успела лозунги развесить,
Но кто увидел их? Никто.
Была задушена со смаком.
Одежду выкинули прочь.
Ей было, помню, вечность с гаком
В ту приснопамятную ночь .
/ Из недавних стихов /
Грустные времена наступили какие-то. Да и от чего веселиться, если подумать? Не идёт как-то веселье на душу, и даже не знаю, почему. Ведь у других жизнь складывается куда хуже моего, но ничего вроде бы в голову не берут. А у меня, наверное, душа какая-то чувствительная, и живу я всё время в прошлом, в совсем далёком прошлом, когда любили за то, что ты просто был, и никто не обманывал. Близкие и родные, во всяком случае.
И жаловаться вроде бы грех. И живу я в стране «самой разгульной демократии», и дети мои меня обожают. Часто ко мне приезжают и дочка, и сын. Смеёмся мы, и кушают они у меня дома вкусные вещи – и все вроде бы хорошо. Но грусть не проходит. Тоска страшная. И всё как-то трудно дается, и я это чувствую. Всей печенкой, с какой-то совершенно непонятной, невыразимой остротой. Происходит какая-то странная вещь. Кажется, с опытом к старости должно происходить какое-то смирение, какая-то податливость к несовершенству мира, к людским недостаткам – просто от понимания того, что и мир несовершенен, и мы, живущие в нем, не соответствуем высшим меркам, а меня – и это-то странно - заносит всё выше и выше к таким критериям, которые просто трудно представить. И потому эта тяга найти истинный персонаж – истинный персонаж, подлинный, как писал великий русский поэт – в прошлом. Тяга очень сильная, дающая силы и их же, эти силы, отнимающая. Тяга торопливая – потому что понимаешь, что не так уж молод, и всё скоро может взять да уйти за горизонт.
И потому старые времена волнуют душу так приятно. И этим временам, этим ушедшим дням счастья открыто всё сердце. Образ каждого человека, даже промелькнувшего в той прежней жизни, волнует и греет, и к этим воспоминаниям все время возвращаюсь – просто не вылезаю из них.
Горовиц, гениальный пианист, когда он приезжал в Москву в 86-м году, на вопрос корреспондента, кто повлиял на него как музыканта, к удивлению спрашивавших, не назвал ни одного музыкального имени, а стал перечислять каких-то плотников, рыбаков, пекарей... Для него, гения музыки, было важно, кто сформировал его как личность. И именно там, где начинался он как личность, там начинался он и как божественный пианист.
Думаю, каждый из нас, необязательно только Горовиц, может сказать, кто повлиял на нас, на наше мировоззрение, в конечном итоге на наши мысли и чувства, во времена далёко ушедшего прошлого.
Среди многих людей, перед которыми я всегда в долгу, я вспоминаю Сашу Тарасова. Один мой друг и Сашкин тоже не так давно написал мне о том, что такой доброты, как у Сашки, он никогда не видел. Если бы мне довелось подписаться под этими словами, то я бы сразу схватил перо. Эти слова о Сашке, как мы всегда его звали, окрылили меня на то, чтобы засесть за компьютер и начать вспоминать. Вспоминать Сашку Тарасова.
Не будучи слишком религиозным, я уверен, что он уже знает, что пишу о нём, и каким-то жестом, прислушиваясь к моим словам, характерным жестом, закуривает сигаретку. И говорит мне, «ну что, друг, на посошок?» И пьём с ним, не закусывая.
Вообще-то, если придерживаться точных дат, я повстречал Сашу в январе 57-го года, когда играл в клубе на Гоголевском в первенстве Москвы среди мальчиков. То был навсегда запомнившийся турнир. Я не говорю о том, что в нём была сыграна моя партия с Серёжей Розенбергом, которую старое поколение шахматистов ещё помнит с такой ясностью.
А вот другое не знает никто. К последнему туру – игралось 10 туров - я заболел, простудился, температурил, и мама не хотела меня отпускать на игру. Мы жили совсем близко от клуба на Большой Молчановке, там, где стоит Дом Книги, около церквушки, и до клуба мне было шагать минут восемь. Мама категорически противилась тому, чтобы я шёл на игру. А я рвался в бой – так хотелось играть, так хотелось выиграть! Возможно потому, что я в том турнире играл весьма средненько. Я переломил маму. Она проводила меня до клуба. Внутрь она не вошла, всегда была страшно стеснительной.
Я поднялся по чаровавшим нас всегда ступеням мраморной лестницы на второй этаж, где игрались партии. В фойе между Чигоринским залом и Большим залом на стене я увидел, что я должен был играть с Кукесом. Сеней Кукесом. Это имя мне ничего не говорило. Напротив меня за доску сел какой-то шпингалет, ему было от силы лет девять или десять. Курчавые волосы, подвижное лицо, хитрован – это было видно даже моим ненамётанным глазом. Я, как гроссмейстер Бендер, сыграл е4, а Кукес ответил сицилианской. Быстро вывел слона и ферзя соответственно на d6 и с7 и выиграл у меня пешку на h2. Я сыграл пешкой на g3, и мальчик в красном галстуке отдал своего слона за две пешки. То есть, получил компенсацию. В три пешки. Мой король ушел на d2, а его застрял в центре. Я не чувствовал отсутствия у меня трёх пешек, а вот его король очутился под страшной атакой моих фигур. И Сеня быстро проиграл партию. Расплакался, и взрослые его успокаивали. Кто бы мог знать, что этот мальчик, иногда бывало воровавший во время партии коней и слонов, с чертовской бесинкой или хитринкой – как прикажете – в глазах, станет могущественным магнатом на газовом и нефтяном рынке, и жить мы будет в одном городе, в Нью-Йорке. По разные, правда, полюсы материального процветания.
Ну да ладно с Кукесом. Не о нём здесь речь. Давно процветающем. Даже на какое-то время сменившем на посту президента ЮКОСа Ходорковского, когда тот был арестован. А пишу я о Сашке Тарасове, которого уже давно, очень давно нет, и никогда он не процветал. И по которому сейчас болит и тоскует моё сердце.
И как-то так получилось, что Сашку я на том турнире не заметил. Хотя Сашка впоследствии говорил, что он на меня обратил внимание. Наверное потому, что я сыграл тогда ту самую партию с Розенбергом, которая стала гулять по всему свету, по разным газетам и журналам, и нам, Серёже и мне, прочили самое славное будущее. Даже мне, проигравшему, потому что я играл ту партию с каким-то особым, неизвестно откуда снизошедшим на меня вдохновением.
А вот в 58-м году, когда такое же первенство проводилось уже в городском Доме пионеров на переулке Стопани на Чистых Прудах, мы с Сашкой пересеклись. Турнир тогда проводился по особой формуле. 24 мальчика играли в двух группах по 12 человек. И победители каждой из групп играли между собой матчи из двух партий за звание чемпиона Москвы. Соответственно, занявшие 2-е места играли с друг с другом, 3-е с 3-м, и т.д. Я был в группе третьим после Валеры Когана и Серёжи Розенберга. В миниматчах Коган победил Сашу Дубинского и стал чемпионом. Розенберг играл с Володей Костиным – по-моему, он выиграл. А я проиграл матч Володе Прибылову. Как сыграл Сашка Тарасов, не помню. Но в лидерах его не было. Именно тогда, во время туров я с ним подружился. Мне нравилось, как он играет староиндийскую защиту, тогда она был очень популярна, её играли почти все. Наверное, подействовала на всех книга Бронштейна о Цюрихе. Да и Таль, популярность которого - даже слава!- в то время была невероятна, её играл, громя всех.
И вот однажды после очередного тура получилось, что мы с Сашкой ехали на поезде вместе, и сошли на Библиотеке Ленина. Я сказал: «Сашка, пойдем ко мне. Поанализируем староиндийскую». Помнится, в тот день он имел в староиндийке страшную атаку чёрными, зажертвовался, но всё же дал вечный шах. Пошли ко мне на Молчановку. Прошли тот святой для меня сегодня путь по ул. Калинина – теперь, кажется, ее снова зовут Воздвиженка, мимо Военторга, пересекли Арбатскую площадь (потом уже позже столько лет мы бороздили все арбатские, эти незабываемые метры) и очутились во дворе нашего дома номер 6 по Большой Молчановке. Поднялись по ступенькам нашего дома на мой первый этаж. И мама открыла нам дверь. Позже мама вспоминала, что в тот день я привел какого-то малыша из первого класса. Так выглядел Сашка. Он был очень маленького роста. С белобрысых волос сваливалась зимняя шапка из кролика – видно, она была ему велика. Потёртое зимнее пальтецо было расстегнуто. Он всю дорогу жестикулировал и застегнутое на все пуговицы пальто, наверное, помешало бы донести до меня всю красоту вариантов, которые он рассчитывал в этой партии за доской.
«Мам, - сказал я, - это Саша Тарасов, он тоже играет в первенстве Москвы, только в другой группе. Как будто бы мама понимала, в какой группе кто играет. Я, наверное, поняв, что мама изумилась, увидев какого-то маленького пацана, хотел убедить маму, что Сашка не малец, а уже зрелый шахматист.
Мама поставила на круглый стол в нашей комнате, которую мы называли большой (она просто была большой по сравнению с маленькой), еду и свои чудесные слоёные с вареньем пирожные, и выяснилось, что Сашка по любви к сластям превосходил даже меня. Тут же на столе рядом с едой я поставил шахматы и шахматные часы, и мы начали блицевать. Потом опять стали анализировать какие-то дебюты, какие-то позиции. Мне нравилось, что я наконец-то встретил мальчика моего возраста, который отныне мог ходить ко мне домой. Ведь он жил совсем недалеко, на Кропоткинской.
Мама моя не была любопытным человеком. Но, кажется, тогда она спросила Сашу, с кем он живёт. И он ответил, что живёт с мамой и старшей сестрой Галей. А про отца ничего не сказал, и я подумал, что, наверное, он, как и я, тоже уже потерял отца и сразу почувствовал в Саше больше, чем друга. Трудно это передать словами, но потеря одного родителя в раннем детстве - это то, что оставляет рану в душе на всю жизнь. Становишься подранком. И эта боль всегда с тобой, и болеешь и за других таких, как ты, оставшихся сиротами или полусиротами. Я почувствовал к Сашке особую близость.
Оказалось, однако, потом, что не всё так было у Сашки трагично. Оказывается, его родители развелись, и его отец жил, кажется, в Сызрани. Сашка к нему ездил на Волгу летом. Кажется, выпивал папаша здорово, и потом Сашка сам, как это часто случается на Руси, пристрастился к вину. Но в общем-то, он жил без отца. Мать его Наталья Васильевна, тогда ещё не очень старая, мне казалась очень пожилой. В детстве всегда воспринимаешь всех старыми, потому что сам мал. Но сестра Саши Галя была его намного старше. Работала она чертёжницей. Была строга, но справедлива. А мама была и строгой, и доброй, но доброта перевешивала. Лучшее сочетание, когда доброта чуть-чуть перевешивает. И Сашка это чувствовал и пользовался этим. Не очень она давила его с уроками в школе. Не то, что моя мама, переживавшая каждую мою осечку в учебе.
У Тарасовых на Кропоткинской – жили они на улице Н.Островского, около посольства Дании – было две комнаты. Жуткая, но обычная по тем временам, коммуналка. Одна комната была главной, большой. А другая совсем маленькой. И в ней помещалась Сашкина кровать. И на неё он ставил шахматы, и мы играли. У него было довольно много шахматных книг, и помню, он приучил меня в ту пору ходить по арбатским букам и мы покупали шахматные книги. Часто мы покупали одни и те же книги. То есть, мы имели дубли. Это была пора страстного увлечения шахматами. В том числе, и шахматными книгами. Иногда мы ходили с Сашкой на улицу Горького и там в магазине книг стран народной демократии покупали шахматные книги на немецком. Это были, помню, книги Пахмана по стратегии и тактике. Книги были на немецком, и Сашка немного воображал передо мной, читая эти книги на непонятном мне языке.
В ту пору и гораздо позже для Сашки святым в шахматах было имя Кереса. Его он с особым удовольствием называл Пауль Петрович. Именно Пауль, а не Павел. Уже в то время проявилась Сашкино пристрастие ко всему западному, иностранному. Он с каким-то особым смаком произносил фамилию Кереса. Ему нравилось, что Керес - эстонец, ему нравилось, как Керес одевался, как он носил бабочку, как даже стройная, спортивная фигура гроссмейстера отличалась от фигур других шахматистов. Нравилась Сашке какая-то необыденность Кереса. Даже не знаю, откуда это шло, но Сашка явно не воспринимал уже с юных лет ничего советского. Учил ли его этому кто-либо? Не знаю. Это было откуда-то из глубины души шедшее неприятие коллективности, индивидуализм, нежелание «слиться с массами». Если кто-то проявлял конформизм (Сашка конечно же не знал этого слова), то Сашка клеймил того человека, говоря «пионер!». Это слово было самой низшей оценкой Сашки тому человеку. Это отрубало всякую личность того человека.
Это было тем более странно, что Саша жил в обычной русской семье, не слишком интеллигентной или интеллектуальной. И я могу только засвидетельствовать здесь, что это было именно так. Не знал, конечно, Сашка и слово «экзистенциалист», но он был именно прирождённым, как говорят, стихийным экзистенциалистом и антиконформистом – Камю и Сартр не могли бы поверить, что такое чудо произрастает на столь обыденной почве в стране коммунизма!
Я, помнится, в юные годы болел всегда за сборную СССР, в футболе ли, в хоккее ли. Сашка смеялся надо мной. И опять кричал мне «пионер!» Но все болели и в семье, и во дворе, и в школе за советских. Почему,- думал я,- мне надо отличаться от других - тем более что я, и правда, хотел, чтобы «наши» выиграли. А Сашку раздражали все эти патриотические комментарии, скажем, Николая Озерова. Видно, он каким-то нутром чувствовал всю эту фальшь советского патриотизма.
Тут, правда, надо сказать, что Галя, Сашкина сестра, годам к тридцати вышла замуж за грека. Он был её довольно-таки старше, звали его Харлампий Аристидович, а Сашка звал его Аристид. И он стал для Сашки на какое-то время авторитетом, и самое главное во всём было то, что он грек. Именно от него, от Аристида, Сашка узнавал, что в Греции действительно всё есть! И главное, там нет того, что потом стали называть совковостью. Тогда это слово ещё не изобрели. Но Сашка просто чувствовал его от рождения, а появление в семье Тарасовых Аристида только добавило антисоветского колорита личности Сашки.
А Аристид, между тем, покуривал «Кент». Наблюдая за нашими с Сашкой партиями. «Кент» в 59-м году в Сашкиной Вороньей Слободке! Не знаю даже, сколько семей жило в их коммуналке. А Наталья Васильевна, Сашкина мама, Божья душа, дай ей Господь упокой в Другом Мире, приглашала нас всех к столу, и мы обедали. Без 50 граммов за обедом она никогда не обходилась. И всегда говорила: «Это для здоровья, ребятки».
В «ребятки» попадали не только я с Сашкой, но и Аристид. Нам он казался уже пожилым. А было ему лет 40, не больше. Сейчас, вспоминая его облик, думаю, что он был похож на Александра Иванова, покойного сатирика-пародиста. Такой же фитиль - худой-худой, высокий, голова на тонкой шее, усики, тонкая полоска щетины под длинным носом, глаза чуть навыкате, волосы довольно редкие, отбросанные назад к затылку, и потому выделялся высокий лоб. И главное, какая-то злинка в голосе и во взгляде. Но не зло, а просто ирония. Короче, разница только одна, тот, Иванов, был писателем, а этот был греком. Аристидом. Или Харлампием. Как уж изволите. Он откликался на оба имени.
Простой тарасовской семье он придал какую-то явственно чувствовавшуюся богемность – не скажу расхристанность, но богемность - это уже точно. И самое странное было то, что такой свободный, отвязанный от всего человек, от которого можно было слышать как бы невзначай произнесённую антисоветскую фразу, был мужем на вид очень строгой Гали. Но она никогда, если бывала дома, а не на работе за своими кульманами, Аристиду не перечила. Тогда я это чувствовал какими-то невидимыми фибрами, сплетёнными в сердце, а сейчас ясно понимаю всем сознанием, всем опытом прожитых лет, что такова именно сила любви невычурной или выдуманной писательским воображением. А любви земной, любви людской, любви, перед которой всё расступается, которая одна только и пересекает наши души. И связывает их надолго. Просто Галя любила Аристида. Долго не выходила замуж, как всякая девушка ждет своего Принца, и вот привалило такое счастье! А Принц-то был, что называется, ни пришей ни пристегни, совсем не русской закваски и при том прошедший всю войну, и родители его, греки, были куда-то в тьмутаракань высланы в не слишком достопамятные времена. Окуджава – ни дать, ни взять! И сейчас уж не знаю, что – есть ли они на свете или нет, столько времени прошло, как я не видел Галю и Аристида, но помню, что они жили друг с другом много лет. Был у них сын Гоша, получается, Сашкин племянник, получили они даже комнату в этой старой квартире, и жили-поживали в мире, любви и согласии.
А так, бывало, сидим за обедом у Натальи Васильевны в комнате. Кушаем, посматриваем на экран телевизора КВН. А Аристид вдруг говорит: «Ах, Хрущ этот лысый, опять не в своё дело суётся. Занимался бы усатым, громил бы его дальше, а ему всё кукуруза да кукуруза!» Потом так многие говорили, но впервые подобные речи, чётко помню, слышал я от Аристида.
Помню, как он нас, двух шкетов, спросил: «Вы, шахматисты, а Пастернака, такого поэта, небось, не слыхали?\" Я, правда, слышал от мамы о каком-то скандале. О каком-то поэте с такой странной фамилией. Но, понятно, мы с Сашкой на вопрос Аристида ни гу-гу. «А что вы знаете, кроме своих шахмат – так и жизнь пройдёт, а вы так и будете в своем Каро-Канне колупаться!»
Мы не обижались, потому что знали, что Аристид любил шахматы. Часто он сидел около нас, когда мы расставляли фигуры и смотрел, как мы играем или смотрим какой-нибудь дебют или чью-то партию. Делал весьма толковые замечания, предлагал какие-то свои ходы. Сидели мы в Сашкиной конурёнке. Я и Сашка сидели, расположившись целиком на диване, враскорячку, а Аристид сидел, со своей прямой спиной, как у Гарина в «Свадьбе», на какой-то табуретке, уперев свои длинные ноги прямо в диван. Тесновато было, но никто не обижался. А порой располагались мы и за большим столом в комнате Натальи Васильевны. Она смотрела телевизор, подрёмывала после своих пятидесяти «московской», что-то намурлыкивала своим тонким голоском, кажется, «каким ты был...». В них чувствовалось всё невыплаканное женское счастье... И был уют, покой и чудилось, что все будем жить лет сто. А потом, как говорится, посмотрим...
Помню чётко такой эпизод. Аристид решил вдруг нас учить шахматам. Взял какой-то старый довоенный шахматный ежегодник и начал смотреть партию Флора с Эйве. Эйве мы все уважали, считали крупнейшим шахматистом и теоретиком, хотя отношение в то время к нему было нелучшее. Он всегда соперничал с Ботвинником, и уже как иностранец, не был, мягко говоря, советским союзником. Флора же присмирили. Дрессированный был советской властью и жил в Москве. Про соперничество с Ботвинником в 30-е годы забылось.
И вот, анализируем ту, и правда, потрясающую партию, в которой Флор, кажется, выиграл. Вдруг Аристид произносит: «Смотрите, что с человеком сделали!» «Человек» относилось к Флору. «Играл как! – продолжил Аристид.- А теперь не пикнет. Подмяли его Ботвинником. Чего его к нам занесло?» Для меня это было уже чересчур. Ботвинник для меня был тогда шахматным Богом, и вдруг слышать такое! Сашка же к таким эскападам Аристида уже привык. И думаю, как на дрожжах рос и поднимался в Сашке этот индивидуализм и неприятие заскорузлой советчины. И слова Аристида падали, словно благодатные семена, на добро взрыхлённую почву, на Сашкину всегда готовую к протесту душу. Они так и живут в моей памяти. Значит, не зря он всё это говорил.
Уроки Аристида! Бесплатные и импровизационные. Бесплатные и самые дорогие. Слово «диссидент», впоследствии так разбазаренного, мы ещё не знали...
То было чудесное время. Мы ещё не отшвартовались, но пароход наш уже начал потихонечку отчаливать от тёплой гавани, прикасаясь к прохладной воде. Нам не снились ещё никакие причалы, а открывался океан, во всей его манящей бездне, но бездна эта не вызывала испуга. Надеялись, верили и жили этими надеждами и этой верой.
Плавание было трудным. Уже почти никого не осталось на плаву. Хоть залейся весь слезами. Слёзы-то кончатся, а грусть... Уйдёт ли куда-нибудь грусть, тоска по прошедшим временам, по друзьям, по надеждам? Не дай Бог! Как жить-то без неё, без грусти на старости лет? Без этой любви к прошлому, к ушедшим людям, как жить без их лиц, которые всегда видишь и во сне и наяву, без голосов, звучащих в душе, без их слов, взглядов, улыбок?
Но обвалилось всё, отвалилось, откололось, - и осталось от минувшего так мало. Кроме вот этих строк, рвущихся из самой души, слов, пересекающихся, наталкивающихся друг на друга, словно в каком-то стеснении спешат они извиниться одно перед другим. Не пытающихся вылезти, а желающих только скромненько притаиться, как простенькая деревенская девушка на танцах, млеющая от робости, надеящаяся, что и её заметят. А время-то этих слов ушло. И понять их сегодня уж мало кому дано. Ничего не поделаешь!
Кому-то, может, и повезло из нашего с Сашкой времени, но и он погрустит с той же грустью, что и я, пишущий эти строки. И уж, конечно, не откинет от себя такие ностальгические слова из одной песни Окуджавы:
После дождичка небеса просторней,
Голубей вода, зеленее медь.
В городском саду флейты, да валторны.
Капельмейстеру хочется взлететь.
Ах, как помнятся прежние оркестры,
Не военные, а из мирных лет.
Расплескалася в уличках окрестных
Та мелодия, а поющих нет.
С нами женщины, все они красивы,
И черёмуха - вся она в цвету.
Может, случай нам выпадет счастливый,
Снова встретимся в городском саду.
Но из прошлого, из былой печали,
Как не сетую, как там не молю,
Проливаeтся чёрными ручьями
Эта музыка прямо в кровь мою.
Изумительные слова чудесного поэта!
Ах Сашка, Сашка! А вдруг, и правда, ты был тем самым капельмейстером, и тебе было суждено взлететь раньше многих из нас, и воспарил ты уже так давно, и уже близок теперь тот счастливый жребий, обещанный нам поэтом?
Примерно в ту же пору когда я познакомился с Сашкой, и мы, и все наше поколение, влюбились навеки в музыку и стихи Булата. И если сегодня они пробуждают лишь ностальгию, то в те времена они давали нам, родившимся на Арбате, надежды и необходимую юности лирику. Но сегодня в них остаются лишь отзвуки тех времен – отзвуки, греющие в неизбывной печали.
Помню, что впервые я увидел магнитофон у Сашки – тогда их мало кто имел. И тут уж, видно, постарался Аристид. Полуиностранец, он хотел первым испытать всё необычное. Пускай магнитофон был советской выделки, но всё же он мало у кого тогда был, и в этом был и смысл, и гордость покупки Аристида! И вот на нём-то я слушал, когда приходил к Саше в гости, и Окуджаву, и потом, чуть позже, Битлов.
Прошло много лет, и Аристиду разрешили ездить иногда в Грецию. Оттуда он привозил Сашке подарки. Тогда-то у него появился кассетник, который казался верхом технического прогресса – миниатюрное устройство, позволявшее слушать голоса Адамо, Азнавура, Хампердинка и других тогдашних звезд. Приходя к Сашке в молодые годы, и потом много позже, когда мы основательно повзрослели, поигрывая с ним в шахматы с непременной бутылкой «Московской» на столе, мы слушали эту, как в те времена говорили, забугорную музыку, мы невольно переносились в мир каких-то несбыточных, как казалось в ту пору, мечтаний. И о других землях, и о других людях, грёз об ином мире, иных отношениях, где вместо казёнщины, зашоренности и забубённого вранья, были открыты сердца и души, где царит одна любовь, а раскованность чувств льётся из всех фибр сердечных и не закрыта никакими клапанами.
Я чувствовал, как Сашка дорожил этими мгновениями. Кажется, природа создала его в большей степени, чем других, для того, чтобы дышать свободой. Спору нет, каждому человеку дана Богом эта страсть быть свободным – свободным, понятно, не в утилитарном смысле, а во всей необъятной распространённости этого слова «свобода», но Сашка, по-моему, даже не осознавая этого, мог существовать только в этом единственном параметре человеческой жизни. Никакие компромиссы, никакие приспособления к тягучей реальности для него не были возможны. Он бы их никогда не принял и просто бы не понял. Презрительное слово «пионер», которое он так часто произносил в детстве, костя меня и мне подобных, было для него не рефреном, а сутью.
Иной читатель, уверен, спросит меня: «Ну что ты, автор, взялся писать о каком-то мальчишке, пускай друге твоём, друге твоего детства и лет давно ушедших, неужели не нашел другой персонаж, с какими-то интересными жизненными фактами, даже с чем-то жареным – чтобы потешить наше читательское воображение?» И, возможно, он, этот читатель, будет, по-своему, прав. Но в тот-то и дело, что весь интерес личности Сашки, а тут именно всё и фокусируется на его личности, тем-то и привлекателен он для меня, что Сашка ещё в раннем возрасте проявил такое сопротивление к общим стандартам, такую непривязанность к расхожим мнениям и взглядам, что начинаешь поневоле задаваться вопросом о том, что в каждом человеке сидит какая-то детерминированная то ли Богом, то ли какой-то силой, которой нет имени, связь с миром. И именно эта связь и решает, будет ли человек послушным орудием в руках общества и принятых им институтов и установлений, иначе говоря, рабом и рабом на всю свою земную жизнь, или же он, подобно Сашке, так и останется свободной птицей в свободном полёте.
Тут, чтобы понять или хоть как-то многое объяснить, надо серьёзно вдуматься, что вызывает к жизни появление таких необычных людей, как Сашка. Аналогий в жизни искать и находить трудно, вряд ли даже возможно. А вот литература, особенно русская литература, может служить нам каким-то поводырём. Поводырём среди сплетений, лучше сказать, хитросплетений людей и ситуаций. Пожив немало в чужих краях и поплутав по жизни, всё же могу высказать мнение, что такое явление – а это именно явление! –, как Сашка, могло возникуть только на русской земле во всей противоречивой гармонии русской личности. Иностранцы, просвещённые в русской литературе, всегда выстраивают этот треугольник из героев Достоевского – Раскольникова, князя Мышкина и Алёши Карамазова. Протест, пророчество, смирение. Неизменная смена настроений. Характерная для русской души и русского духа. Таким видится на Западе русский человек. То, что так часто называют «загадочной русской душой». И верно – загадка. Вот я написал – противоречивая гармония. Оксюморон – ни дать, ни взять! А подумать, то никакого оксюморона нет. Даже когда речь идет об архитектуре, а не о человеке, то противоречия часто складыватся в гармонию. Да и что есть гармония, как ни единство противоречий! Посмотрите на Нью-Йорк. Огромные небоскрёбы, а рядом низкие дома, построенные давным-давно, но вычти из всего целого хоть что-то одно, и гармония нарушится, она станет меньше, и того гляди, просто уйдёт. Так и человек, так и человеческий образ. Исчезнет неповторимость. Да, да - именно неповторимость! Таким неповторимым мне видится и Сашка.
Несомненно, здесь необходима определённая, даже в значительной степени, коррекция. Конечно же, в Сашке не было, таким, как я его вижу, черт Раскольникова. Он не был способен совершить то, что сотворил Раскольников. И экспериментировать над своей душой он, думаю,не помышлял. «Мы все глядим в наполеоны» – это к нему явно не относилось. Его вполне устраивала, как говорят французы, его petitesse. Его малость. Его незаметность. Но ведь как когда сквозь годы смотришь на человека, то бывает, что иной человек, вроде бы песчинка, вдруг становится исполином. Акакий Акакиевич достигает масштабов Короля Лира, а то и Гамлета! И может, в этом и состоит всё назначение литературы? Найти этот незаметный, но истинный персонаж. Пастернак написал замечательно:
«О, весь Шекспир, быть может, только в том,
Что запросто болтает с тенью Гамлет!»
И весьма возможно потому и то, что отсутствие протеста у Сашки и было самим протестом. То, что было так характерно для русской жизни 70-80-х годов прошлого века. То, что сегодня полуиронически-полупрезрительно называется «кухонными разговорами». То, что, догадываюсь, существует и сегодня в русской жизни. И является неотъемлемой частью национального характера. Осью русского лица.
Сашка – пророк?! Сашка, кажется, не был склонен к неуклюже произносившимся князем Мышкиным пророчествам, да и вообще, вроде бы этой сумасшедшинки a la Достоевский в нём не было. Вполне был земной человек. Но запомнилось мне, как он однажды обронил такое: «Послушай, дружище, а ведь нам когда-нибудь объявят по радио, что мы построили коммунизм!..» Я запомнил эти Сашкины слова. Особенно я вспоминал о них в Париже, в августе 91-го года, когда в Москве случился путч. И нам по сути сообщили о том, что коммунизм так и не построили! Откуда у Сашки была эта способность, этот дар – парить над Землёй и делать такие наблюдения – ведь он, в общем-то, нигде серьёзно не учился, а мы все, зашоренные, сидели и изучали последние «работы» Брежнева и Суслова?
Да, Сашка нигде в сущности не учился, если не считать десятилетку. И то я не знаю точно, окончил ли он её. В этом мне тоже сегодня видится вызов его времени. Хотя в юные годы понять это я не мог. Да и просто не мог представить себе, как можно обойтись без официального образования. Учителей у Сашки особых не было. И, понятно, не было у него старца Зосимы, как у Алёши Карамазова. И все же Алёшино смирение у него было. У него смирение, правда, никак не было связано с религиозностью. Смирение для него было связано скорее с пониманием невозможности переделать этот мир, но в смирении его, невероятным пародоксом было соединение с протестом. И вот именно это и не укладывается в голове. Смирение и протест! Как это может сочетаться в одном человеке? В этом мне видится какая-то раздвоенность его души – связь со средним братом Алёши Митей Карамазовым, вбиравшим вкус жизни на полную катушку. Такой букет являл собой, мне кажется, Сашка. И если принять и понять это моё видение Сашки, его двоякость – смирение и протест одновременно -, то в этом странном сочетании был знак его эпохи, нашей эпохи, нашего поколения. Таких людей было в наше время немало. Это был знак боли и гордости всего поколения.
Я уже давно заметил, и со мной, возможно, многие согласятся, что чем больше думаешь о давно ушедшем человеке, близком ли родственнике или о друге, то тем чаще выступают в памяти не грустные моменты или случаи, а что-нибудь забавное, что нагревается в памяти. Отступают и грусть, и даже трагизм. Как я помню Сашкин голос, его улыбку, его шутки и даже словечки! За написанием этих строк о друге, я роняю слезы умиления, когда думаю, как мы хотели быстро стать взрослыми, и душа вся преисполняется благодарностью прошлому. Образ этого человека, которого я узнал в ту пору, когда мы были мальчиками, явственно встает перед моим мысленным взором. И всё остальное теперь, когда я думаю о Сашке, уходит куда-то далеко, в какую-то тень, во что-то совсем несущественное. Память о давних днях, жившая во мне, несомненно, десятилетия, вдруг, а вероятно и не вдруг, становится самым главным двигателем, перевешивающим всё остальное, становится какой-то путеводной звездой, за которой я послушно следую через все минувшие месяцы и годы. Целые эпохи.
Впоминаю такой смешной и вроде бы пустяковый эпизод из далёкого-далёкого времени. И опять этот «Кент», который Сашка потихонечку тырил у жившего в своем измерении и витавшем в своих облаках Аристида. Как-то когда я пришел к Сашке, и Наталья Васильевна угостила меня свом борщецом, и мы сыграли с Сашкой в его комнатке несколько блиц-партий, Сашка вдруг залез куда-то под матрац и вытащил на Свет Божий пачку «Кента». Она была чуть открыта, и в ней было полно сигарет. «Ну что, Лёвка, не хочешь отведать? Попробуй, чего тебе стоит? У нас в школе уже пол-класса стали курить, а ты чего, как не все?»
Я знал, что и в моей школе курили почти все мальчишки. Правда, «Кент» я ни у кого не видел. Собирались в мальчишеском туалете и дымили изо всех сил и всех ноздрей. «Сашка, - решил я как-то противостоять соблазну курить и желанию быть, как все, ведь ты всегда не хочешь быть, как все эти пионеры, почему ты подражаешь всем этим дуракам, всем этим остолопам?» Сашка взорвался: «Я подражаю?! Ты соображаешь, что говоришь? Что эти недоделки курят? «Север»? «Казбек», «Новые»? Ты хоть видишь, что курю я?» В этом был весь Сашка. «Кент», вернее Аристид, были всегда при нём. Скорее в нем! Все же ответ Сашки задел меня за живое. Мало того, что я был даже в моих собственных глазах каким-то слабачком. Главное же, я в который раз выказал себя перед Сашкой таким закомплексованным коллективистом.
«Слушай, Сашка, - сказал я нерешительным голосом, но с решимостью духа, - может, я тоже попробую курить». «Наконец-то, Лёвка, - Сашка обрадовался, но тут же он предложил, - давай пойдем куда-нибудь отсюда. Ты же должен понимать, что Галя меня за курево по головке не погладит. Каждый раз она находит у меня окурки, когда заходит в мою комнату после работы. Правда, не говорит ничего маме. И Аристиду она тоже не жалуется на меня. Он хоть и добрый, но всё же это его сигареты».
Сказано - сделано! Сашка выбежал из своей комнаты, пряча где-то за спиной подматрацный «Кент». Я побежал за ним по длинному коридору прочь из квартиры. Мы оба были похожи на каких-то киношных заговорщиков. Мне казалось, что за нами кто-то гонится. Жилье Тарасовых было на втором этаже, но Сашка не побежал вниз к парадной двери, а устремился наверх. Хотя в доме был лифт – в нём было шесть этажей и потолки были трёхметровые –, но Сашка быстро бежал на самый верх и вскоре какими-то для меня таинственными ходами он провел меня на крышу. У меня, надо сказать, был совсем маленький опыт лазанья по чердакам. Помню, когда мне было лет пять, отец снимал дачу где-то в Раменском, и я всё время забирался на чердак и представлял, сидя у чердачного окошка, что веду самолёт. Но то была всё же небольшая дача, а не большой, по тем старым временам, шестиэтажный московский дом. От быстрого бега на самый верх кружилась голова, и поскольку крыша была сильно покатой, а голова от суматохи быстрого восхождения и от высоты в двадцать метров вертелась, как пропеллер самолёта, то мне казалось, что вот-вот я свалюсь с крыши. Сашке всё было куда знакомее. Видно, он часто прятался именно на крыше дома и там предавался табачному греху. Через несколько секунд, когда мой друг вытащил пару сигарет из пачки, я уже совладал с ситуацией.
«Бери быстрее, не тушуйся» - скомандовал Сашка, и со всей неумелостью начинающего я попытался вставить себе в рот изящную сигаретку. Она, и правда, была изящной. Мой брат всё время курил «Новые», и сравнение было явно не в пользу советских сигарет. «Ты, Лёвка, курить-то совсем не умеешь»,- сказал Сашка. В голосе его было и удивление от того, что есть на свете ещё такие люди, как я, и гордость, что он, вот такой взрослый, даёт мне уроки курения. «Сначала не затягивайся, - начал Сашка свой инструктаж - привыкни чуть». Я так и поступил. Засунул в рот «кентик», зажжённый Сашкой (он эту операцию мне не доверил) и даже не успел затянуться – дым мне сразу же попал в горло, и я им закашлялся.
«Ну да ладно, - произнёс Сашка голосом, исполненным какой-то особой важности, словно мэтр обучал бестолкового ученика, - я тебе покажу, как это надо делать». Я чувствовал, что сейчас Сашка совершает надо мной какую-то экзекуцию. Но, оказалось, что ничего такого уж страшного в искусстве курения не было. Сашка вдохнул в себя дым, выходивший из сигареты, задержал на несколько секунд дыхание, а потом выпустил дым ни то из носа, ни то изо рта. Этого я сразу не понял, но всё же повторил Сашкину операцию, что само по себе было уже неплохим достижением. Потом мы выкурили помнится мне, ещё три-четыре сигареты. И если для Сашки это была привычная норма, то я просто еле стоял на ногах от количества выкуренного никотина. Да и голова трещала зверски.
Тут Сашка сказал: «Ты знаешь, я боюсь идти домой. К тому же дома Галя, у неё сегодня отгул, да и Аристид уже, думаю, вернулся из своего Полиграфического». Слово «отгул» мне было незнакомо, а Аристид, я знал, преподавал какую-то техническую дисциплину в Полиграфическом институте. Все его студенты представлялись мне маленькими аристидиками – такими же тощими, с длинными носами, востроглазыми и с удлинёнными лицами.
Не знали мы с Сашкой, что и делать, куда, так сказать, бросить ноги. Оставаться на крыше было невозможно. Был летний день, и солнце палило нещадно. Тут предложение поступило от меня: «Сашок, не бэ. - У нас был свой школьный жаргон. - Махнем ко мне»... Сашка попробовал возразить: «Но у тебя же мама, я её стесняюсь, да и брат, кажется...» Тут он был прав. Правда, мама в тот день была на работе в своей редакции. А брат мог зайти к нам пообедать, но точно я не знал, прийдёт ли он. Он был уже женат. Но часто захаживал к нам. Его работа была в 15 минутах ходьбы от нашего дома. А до маминого прихода было, наверное, около двух часов.
И верно: когда мы пришли ко мне домой, не было ни мамы, ни брата... Но что было, так это дикий запах никотина, который ударял в ноздри и во всё остальное.
Сашка проявил находчивость: «У вас есть дома чеснок?» «А это поможет избавиться от запаха курева?»,- спросил я. «Спрашиваешь!»,- коротко ответствовал Сашка.
Я полез в холодильник и отломил каждому из нас зубок чеснока. «Лёвка, ты что, смеёшься? Чтобы избавиться от запаха, нужно съесть целую головку чеснока. Неужели непонятно?» Тогда я достал две головки, и мы стали поглощать чеснок со страшной скоростью. Ведь мама могла прийти в любую минуту. Минут через десять, наверное, вся комната наполнилась запахом чеснока. Можно было, как говорят, выносить всех святых. Мы же с Сашкой, ни о чём не волнуясь, стали играть в шахматы.
Жалко, что в то время ещё не было видеокамер. Иначе можно было заснять на плёнку мамин приход в квартиру. «Скажите, ребятки, почему вы так набросились на чеснок, - спросила она в полном изумлении и ужасе, - в холодильнике, кажется, есть еда...» «Да так, мам,- ответил я,- что-то чесночку захотелось...»
И Борис, брат мой, тоже пришёл. «Мам,- сказал он,- что-то борщку с чесночком хочется...» А запаха никотина он совсем не почувствовал – ведь он в ту пору был заядлым курильщиком.
Я запомнил тот день – в первый раз я закурил. Правда, и во взрослом возрасте я иногда из баловства, в доброй компании, мог закурить. Но то было, как говорят, для понту, чтобы как-то расслабиться. Но курить по-настоящему, со всеми этими затяжками, как меня учил Сашка, не научился. Может потому он и заболел впоследствии. От никотина да и от питья. Во всяком случае, в плане курева он на меня не повлиял...
-----------------¬¬¬¬¬
Так получилось, что мое с Сашкой общение, когда нам было лет 14-15, пошло на убыль.Два последние школьные года я подналег на школьную учебу. Надо было серьезно готовиться и к выпускным экзаменам, и к поступлению в институт. И мама, и брат настоятельно советовали мне отвлечься от шахмат, чтобы получить образование и специальность в грядущей взрослой жизни. Хотя меня всегда влекла любовь к игре и у меня были успехи, я все же подчинился моим самым близким, и времени для общения с Сашкой и вообще разными друзьями уже почти не оставалось.
Что проиходило с Сашкой и его семьей я в ту пору не знал. Но знаю, что ни он ни его мама ни его сестра не давили его в плане учебы. И прошло много лет, прежде чем мы встретились снова.
Оба мы, конечно, повзрослели. Я уже окончил институт и учительствовал, преподавая английский, сначала в английской спецшколе, а потом на городских курсах английского языка. Сашка же так и не учился в институте или в техникуме. Подрабатывал то тут,то там, вокруг него крутились какие-то люди, похожие на фарцовщиков, возможно, что и он сам, как говорили тогда, подфарцовывал.
В концу 70-х годов я переехал вместе с женой и маленькой дочкой в район Кропоткинской улицы, и как-то само собой получилось, что мы с Сашкой встретились в этом районе - ведь Сашка так и жил около Кропоткинской – как и в детстве. Он пригласил меня к себе домой и я снова увидел уже очень постаревшую Наталью Васильевну, и Галю с Аристидом. Они к тому времени купили квартиру где-то на проспекте Вернадского, но часто посещали Наталью Васильевну.
-----------------------------
Сашка умирал. Я знал это. Я чувcтвовал и видел это. Не мог в это поверить. Только не знал, когда кончатся его земные муки. В ту зиму, в тот январь 81-года, уж не помню, от кого я получил две путевки в зимний дом отдыха в Раздорах. Пригласил Сашку. И он согласился. Я и не подозревал, приглашая его под Москву, в это чудесное место, засыпанное таким белейшим снегом, что Сашка болен. Я знал, что он хворал, задыхался, когда курил, но все равно курил.Но продолжал играть со мной блицпартии со звоном, как любят говорить шахматисты. «Ну, Лев, я чувствую, ты мне сейчас покажешь Баден-Баден». Это был его слэнг, только его. То есть, я разгромлю его, как Алехин когда-то в 25-м году раздолбал всех противников на турнире в Баден-Бадене. Или что-нибудь такое я слышал от него: «Да, Лев, играешь ты хорошо, Но все же ты не Пауль Петрович».Сашка оставался верен герою своего детства – Паулю Кересу. И я, он это видел ясно, восхищался этим его свойством, быть самим собой и не предаваться расхожим мнениям.
Мы оба, продолжая стучать фигурами по шахматной доске, смеялись от всей души. Что же может быть лучше встречи старых друзей? Пили водку и играли в шахматы. Потом пили чай. Сашка с Ирой и двумя ее маленькими дочками жили тогда в комнате Иры на улице Чайковского недалеко от Проспекта Калинина. ...
Иногда Сашка начинал заливаться и тупым кашлем. Ничего из него не выходило, вся дрянь, видимо, сидела внутри. Потом Сашкин кашель притихал и он говорил: «Бронхит замучил». Я, и правда, думал, что он просто был болен бронхитом. «Пройдет, Сашка. У нас бронхит лечится в два счета» - «Да уж, конечно, -отвечал он. – Но не мой». Маринка, меньшая из дочек Иры, озорная и шустрая блондиночка четырех лет, уютно сидела у него на коленях. А Юля, брюнетка, с глазами, как вишни – она была постарше, ей было лет семь, возилась на диване со своми куклами. Мы пьянели, но не очень. Ведь на столе было много еды. Сашка и Ира работали тогда официантами в кафе «Ладога» на Комсомольском проспекте, и с доставанием продуктов у них не было трудностей. Да и вообще, когда играешь блиц, то тогда не так сильно пьянеешь. Все-таки мыслительная деятельность не так быстро бросает человека в кромешный хмель.
Иру Саша встретил, очевидно, за долгое время до того, как я с ним снова подружился - после продолжительного периода наших параллельных жизненных путей. Где-то, когда нам было лет 15-16, мы пошли разными путями. Я благополучно учился в школе, в 10-м классе занимался особенно много, а потом были экзамены в иняз, и я кончил пять курсов этого института. Потом сталь учительствовать в школе, преподавая английский. А Сашка, думаю, школу просто не кончил. Был слишком ленив и безволен для того, чтобы заниматься науками, и безволен до чрезвычайности. Среди друзей его были, в основном, интеллигентные мальчики, теперь уже молодые люди, было у него и немало еврейских друзей. В шахматы мы в ту пору почти не играли. Сашка просто обленился и вообще не любил проигрывать – после проигрыша в турнире у него всегда опускались руки, и он начинал проигрывать одну партию за другой. Я же бы так занят и в институте, и в первые годы учительствования, что по-существу совсем в ту пору перестал играть. Иначе говоря, то, что связывало нас так в детстве, шахматы, как-то само по себе ушло в тень.
Но оставлось что-то другое. Память детства, какое-то влечение душ. Хотя я был, как в басне, муравей, а Сашка вел жизнь небезызвестной стрекозы. Я в ту пору уже уехал с Арбата и жил с мамой в Кунцево, а Сашка так и оставался жить в той квартире, в которой жил в детстве. И фланируя по Арбату и его извивистым переулкам, дорогим всю жизнь местам, я, бывало, встречал Сашку, и мы заходили в какое-нибудь уютное кафе, пили кофе, шампанское, ели мороженое. Иногда с Сашкой были какие-то его друзья и даже его знакомые девушки, или даже те, с которыми мы успевали познакомиться на улице - как говорили в ту пору «кадры» - тогда говорили не познакомиться, а закадрить. Это было чудесное время молодости, которая всегда прекрасна и неповторима. Или, как написал Хемингуэй, «когда мы были очень бедны и очень счастливы».Я-то уж точно был беден. Жили на скромную зарплату моей мамы. Не думаю, что и Сашкина семья была богата, но там, возможно, жили общим котлом. Сашке сбрасывались и мать, и сестра, и Аристид. Поэтому, как говорится, на круг ему доставалось больше денег, чем мне, и он со своей широкой душой угощал и друзей, и уличных королев. Помню особенно одно кафе прямо напротив театра Вахтангова. Когда я заходил туда с Сашкой, то неизменный швейцар Борис Иванович, пожилой человек с невероятно морщинистым лицом, бросался к Сашке, называя его важно Александр и аккуратно снимая пальто. Хорошая обслуга швейцара мне тоже падала с Сашкиного царского плеча. Сашка платил Борису Ивановичу чаевые. Понятно, что я тоже не мог пройти, не заплатив швейцару. Про себя я тогда мурлыкал окуджавское «а мы швейцару: отворите двери»...Невысокого роста, не слишком красивый Сашка бы всегда хорошо, я бы сказал элегантно, одет. Пиджак букле и блейзеры – это то, что было тогда в моде - придавали ему какую-то элегантность, и в ней было что-то доброе. И казалось, секрет был не в одежде. Наоборот, он своей добротой и безобидностью придавал еще большей элегантности, воздушности одежде.Его беспечность была пленяющей.
Наши жизни, как я только что написал, шли разными путями.И что делал Сашка между 20 и 30 годами своей жизни, я точно не знаю. Наверное, ничего выдающегося или слишком запоминающегося. Знаю, что он служил в армии, но солдат из него был, я полагаю, никудышный. И не только потому, что он наверняка не мог соблюдать вся ту муштру, которая всегда сопровождает солдатскую службу. Армия никак не могла сочетаться с его протестом против всей серости советской жизни. Был он не силен и физически. Еще в школьные годы у него обнаружили сколиоз. Болезнь, свидетельствующая об искривлении позвоночика. Очевидно, расплата за годы сидения согбенно над шахматами и шахматными книгами в малюсенькой комнатенке.
Касательно службы в армии, то я почему-то в данном случае вспоминаю, что сказал великий ирландский писатель Джойс: «Мне говорят: иди и умри за Ирландию. А я отвечаю: Идите и умрите». В этом ответе для меня и гордость человека, не желающего превратиться в чье-то орудие (или даже оружие), и его истинная гражданственность, а не заморочка из патриотизма. Сашка был именно таким человеком. Он это вряд ли понимал до конца. Эта была его позиция, выбранная им чисто интуитивно.Это было от Бога как особый дар. Хотя он Джойса не читал и наверняка о нем даже никогда не слыхал.
Как-то я спросил у Сашки, как и где он познакомился с Ирой. Он почему-то не захотел вдаваться в эти воспоминания, но из рассказа его я понял, что произошло это на каком-то собутыльничании в ресторане, где Ира работала официанткой. Ира обслуживала стол, за которым сидел Сашка с компанией своих друзей, и проходя мимо Сашки, неся поднос с бокалами вина, она пролила вино на новый Сашкин пиджак. Извинилась и постаралась смыть пятно. Но пятно не смывалось. К концу вечера, к закрытию ресторана, когда Сашка уже расплачивался (он любил угощать целые сборища друзей!), Ира сказала, что она чувствует себя виноватой перед ним и сказала, что, если он хочет, он может зайти к ней на десять минут, и у нее есть специальный порошок, который смывает все пятна. Жила она, как я написал на проспекте Калинина, вернее на улице Чайковского, рядом. И Сашка согласился пойти к ней. Видно, они сразу друг другу понравились - часто притяжение между людьми возникает немедленно, и десять минут превратились в первую ночь, а потом и годы совместной жизни.
Ира была красивая женщина, добрая и ласковая. Но эти качества зачастую работают против самого человека. Против женщины не в меньшей степени,чем против мужчины. Одиноким, в общем-то, был и Сашка, хотя он жил с матерью и всегда дружил со своей сестрой Галей и Аристидом. Одиночество, как уже давно замечено, не определяется количеством друзей вокруг тебя или телефонными звонками приятелей и знакомых. Видно, Сашкин идивидуализм, его умение смотреть на жизнь и на мир не так, как другие, делало его одиноким. Возможно, и то, что, встретив друг друга снова, через много лет после детства, мы оба почувствовали, что мы - родственные души и понимали друг друга с полуслова.Сейчас, когда я пишу эти строки, а Сашки давно нет, я хочу представить, как бы он относился сегодня к тому, что происходит в мире, и у меня полная уверенность в том, что и ныне мы были бы так же близки в наших взглядах, если не больше, как и десятилетия назад, когда нас свел Арбат и шахматы.
Ира была татаркой. С изумительными чуть раскосыми глазами. Во всем ее облике и фигуре была какая-то особенная сексуальность. Часто такие женщины бывают неприятными, а вот в Ире-то была симпатичность, которая располагала к душевному общению. Видно, это привлекло Сашку. А в нем она, несомненно, как я видел, человек проницательный, увидела то, что он будет другом и никогда не обманет ее. Девочки ее, когда они познакомились, были еще совсем малышками, но Сашка сразу потянулся к ним. И они ответили ему всем теплом наивных детских душ.
Когда они подросли, Сашка везде их водил, на какие-то детские праздники, в московские парки, в цирк. Они не знали своих отцов. Именно отцов: потому что Ира родила от разных мужчин (так мне потом сказал Сашка). Тех, кто воспользовался Ириной доверчивостью, когда она приехала в Москву из Казани, еще неопытной девушкой,не имеющей в Москве ни жилья, ни родных, ни знакомых.
Помню, как именно тогда, когда был с Сашкой в зимнем доме отдыха в январе 81-года, в момент, когда ему чуть полегчало, Сашка попросил меня почитать ему что-нибудь из стихов Пастернака. Он знал, что я помню много пастернаковских стихов. Я стал думать, что ему прочитать. Но у меня был в моем учительском портфеле роман \"Доктор Живаго\". И я открыл книгу и стал читать ему не стихи, а финал романа.
У меня была тайная мысль, что Сашке понравится именно этот кусок, в котором великий поэт и писатель говорит о неукротимом желании свободы и его собственной, и всех людей. Я был уверен, что именно эти волнующие строки, написанные на таком русском языке, на котором, думаю, до Пастернака никто так не писал, взволнуют Сашу, его вечно протестующую душу.
Так оно и вышло. Я сидел на стуле около Сашиной кровати. Он лежал на спине, смотрел в потолок, и было ощутимо физически, что он слушает внимательно мое чтение. Глаза его были широко раскрыты, и я видел, как они постепенно влажнели.
И мне, конечно, не удержаться сейчас от того, чтобы не вспомнить эти слова:
Прошло пять или десять лет, и однажды тихим летним вечером сидели они опять, Гордон и Дудоров, где-то высоко у раскрытого окна над необозримою вечернею Москвою. Они перелистывали составленную Евграфом тетрадь Юрьевых писаний, не раз ими читанную, половину которой они знали наизусть. Читавшие перекидывались замечаниями и предавались размышлениям. К середине чтения стемнело, им стало трудно разбирать печать, пришлось зажечь лампу.
И Москва внизу и вдали, родной город автора и половины того, что с ним случилось, Москва казалась им сейчас не местом этих происшествий, но главною героиней длинной повести, к концу которой они подошли с тетрадью в руках в этот вечер.
Хотя просветление и освобождение, которых ждали после войны, не наступили вместе с победою, как думали, но все равно предвестие свободы носилось в воздухе все послевоенные годы, составляя их единственное историческое содержание.
Состарившимся друзьям у окна казалось, что эта свобода души пришла, что именно в этот вечер будущее расположилось ощутимо внизу на улицах, что сами они вступили в это будущее и отныне в нем находятся. Счастливое, умиленное спокойствие за этот святой город и за всю землю, за доживших до этого вечера участников этой истории и их детей проникало их и охватывало неслышною музыкой счастья, разлившейся далеко кругом. И книжка в их руках как бы знала все это и давала их чувствам поддержку и подтверждение".
Тут на самой последней точке романа я остановился и на какое-то мнение наступила пауза. Я не вставал со стула, а Сашка так и глядел в потолок каким-то застывшим взглядом. Было видно, что он думал о чем-то своем, что-то думал и передумывал.
«Лёвка, - вдруг, словно очнувшись ото сна, произнес Сашка, - а никакой свободы, и правда, не наступило.И не наступит!..»
Я попытался хоть как-то снять напряжение, возразить ему: «Да что ты такое, Сашка, говоришь?» Но он перебил меня: «Ты, Лёвка, видно ничего за все эти долгие годы так и не понял. Мы всегда были рабами, так ими и останемся. И нам всегда будут говорить, что мы должны быть патриотами. Те самые будут говорить, которые о патриотизме никогда не думают и над патриотизмом смеются...»
Я и не знал, что ему ответить.Только вспомнил, как в детстве он часто называл меня «пионером» и как, вообще не терпел всех, сбивающихся в стадо. Таким он и остался в моей памяти. Человеком, с которым всегда хочется выпить на посошок. Другом, которого всегда не хватает. |
|